– Виноват, напугал я вас, Марья Тимофеевна, нечаянным приходом, со сна, – проговорил он, протягивая ей руку.
Звуки ласковых слов произвели свое действие, испуг исчез, хотя всё еще она смотрела с боязнию, видимо усиливаясь что-то понять. Боязливо протянула и руку. Наконец улыбка робко шевельнулась на ее губах.
– Здравствуйте, князь, – прошептала она, как-то странно в него вглядываясь.
– Должно быть, сон дурной видели? – продолжал он всё приветливее и ласковее улыбаться.
– А вы почему узнали, что я про это сон видела?..
И вдруг она опять задрожала и отшатнулась назад, подымая пред собой, как бы в защиту, руку и приготовляясь опять заплакать.
– Оправьтесь, полноте, чего бояться, неужто вы меня не узнали? – уговаривал Николай Всеволодович, но на этот раз долго не мог уговорить; она молча смотрела на него, всё с тем же мучительным недоумением, с тяжелою мыслию в своей бедной голове и всё так же усиливаясь до чего-то додуматься. То потупляла глаза, то вдруг окидывала его быстрым, обхватывающим взглядом. Наконец не то что успокоилась, а как бы решилась.
– Садитесь, прошу вас, подле меня, чтобы можно было мне потом вас разглядеть, – произнесла она довольно твердо, с явною и какою-то новою целью. – А теперь не беспокойтесь, я и сама не буду глядеть на вас, а буду вниз смотреть. Не глядите и вы на меня до тех пор, пока я вас сама не попрошу. Садитесь же, – прибавила она даже с нетерпением.
Новое ощущение видимо овладевало ею всё более и более.
Николай Всеволодович уселся и ждал; наступило довольно долгое молчание.
– Гм! Странно мне это всё, – пробормотала она вдруг чуть не брезгливо, – меня, конечно, дурные сны одолели; только вы-то зачем в этом самом виде приснились?
– Ну, оставим сны, – нетерпеливо проговорил он, поворачиваясь к ней, несмотря на запрещение, и, может быть, опять давешнее выражение мелькнуло в его глазах. Он видел, что ей несколько раз хотелось, и очень бы, взглянуть на него, но что она упорно крепилась и смотрела вниз.
– Слушайте, князь, – возвысила она вдруг голос, – слушайте, князь…
– Зачем вы отвернулись, зачем на меня не смотрите, к чему эта комедия? – вскричал он, не утерпев.
Но она как бы и не слыхала вовсе.
– Слушайте, князь, – повторила она в третий раз твердым голосом, с неприятною, хлопотливою миной в лице. – Как сказали вы мне тогда в карете, что брак будет объявлен, я тогда же испугалась, что тайна кончится. Теперь уж и не знаю; всё думала и ясно вижу, что совсем не гожусь. Нарядиться сумею, принять тоже, пожалуй, могу: эка беда на чашку чая пригласить, особенно коли есть лакеи. Но ведь все-таки как посмотрят со стороны. Я тогда, в воскресенье, многое в том доме утром разглядела. Эта барышня хорошенькая на меня всё время глядела, особенно когда вы вошли. Ведь это вы тогда вошли, а? Мать ее просто смешная светская старушонка. Мой Лебядкин тоже отличился; я, чтобы не рассмеяться, всё в потолок смотрела, хорошо там потолок расписан. Матери его игуменьей бы только быть; боюсь я ее, хоть и подарила черную шаль. Должно быть, все они аттестовали тогда меня с неожиданной стороны; я не сержусь, только сижу я тогда и думаю: какая я им родня? Конечно, с графини требуются только душевные качества, – потому что для хозяйственных у ней много лакеев, – да еще какое-нибудь светское кокетство, чтоб уметь принять иностранных путешественников. Но все-таки тогда в воскресенье они смотрели на меня с безнадежностью. Одна Даша ангел. Очень я боюсь, чтоб они не огорчили его как-нибудь неосторожным отзывом на мой счет.
– Не бойтесь и не тревожьтесь, – скривил рот Николай Всеволодович.
– Впрочем, ничего мне это не составит, если ему и стыдно за меня будет немножко, потому тут всегда больше жалости, чем стыда, судя по человеку конечно. Ведь он знает, что скорей мне их жалеть, а не им меня.
– Вы, кажется, очень обиделись на них, Марья Тимофеевна?
– Кто, я? нет, – простодушно усмехнулась она. – Совсем-таки нет. Посмотрела я на вас всех тогда: все-то вы сердитесь, все-то вы перессорились; сойдутся и посмеяться по душе не умеют. Столько богатства и так мало веселья – гнусно мне это всё. Мне, впрочем, теперь никого не жалко, кроме себя самой.
– Я слышал, вам с братом худо было жить без меня?
– Это кто вам сказал? Вздор; теперь хуже гораздо; теперь сны нехороши, а сны нехороши стали потому, что вы приехали. Вы-то, спрашивается, зачем появились, скажите, пожалуйста?
– А не хотите ли опять в монастырь?
– Ну, я так и предчувствовала, что они опять монастырь предложат! Эка невидаль мне ваш монастырь! Да и зачем я в него пойду, с чем теперь войду? Теперь уж одна-одинешенька! Поздно мне третью жизнь начинать.
– Вы за что-то очень сердитесь, уж не боитесь ли, что я вас разлюбил?
– Об вас я и совсем не забочусь. Я сама боюсь, чтобы кого очень не разлюбить.
Она презрительно усмехнулась.
– Виновата я, должно быть, пред ним в чем-нибудь очень большом, – прибавила она вдруг как бы про себя, – вот не знаю только, в чем виновата, вся в этом беда моя ввек. Всегда-то, всегда, все эти пять лет, я боялась день и ночь, что пред ним в чем-то я виновата. Молюсь я, бывало, молюсь и всё думаю про вину мою великую пред ним. Ан вот и вышло, что правда была.
– Да что вышло-то?
– Боюсь только, нет ли тут чего с его стороны, – продолжала она, не отвечая на вопрос, даже вовсе его не расслышав. – Опять-таки не мог же он сойтись с такими людишками. Графиня съесть меня рада, хоть и в карету с собой посадила. Все в заговоре – неужто и он? Неужто и он изменил? (Подбородок и губы ее задрожали.) Слушайте вы: читали вы про Гришку Отрепьева, что на семи соборах был проклят?