– Ставрогин, вы не желаете?
– Благодарю, я не пью.
– Я говорю, желаете вы говорить или нет, а не про коньяк.
– Говорить, об чем? Нет, не желаю.
– Вам принесут коньяку, – ответила она Верховенскому.
Поднялась студентка. Она уже несколько раз подвскакивала.
– Я приехала заявить о страданиях несчастных студентов и о возбуждении их повсеместно к протесту…
Но она осеклась; на другом конце стола явился уже другой конкурент, и все взоры обратились к нему. Длинноухий Шигалев с мрачным и угрюмым видом медленно поднялся с своего места и меланхолически положил толстую и чрезвычайно мелко исписанную тетрадь на стол. Он не садился и молчал. Многие с замешательством смотрели на тетрадь, но Липутин, Виргинский и хромой учитель были, казалось, чем-то довольны.
– Прошу слова, – угрюмо, но твердо заявил Шигалев.
– Имеете, – разрешил Виргинский.
Оратор сел, помолчал с полминуты и произнес важным голосом:
– Господа…
– Вот коньяк! – брезгливо и презрительно отрубила родственница, разливавшая чай, уходившая за коньяком, и ставя его теперь пред Верховенским вместе с рюмкой, которую принесла в пальцах, без подноса и без тарелки.
Прерванный оратор с достоинством приостановился.
– Ничего, продолжайте, я не слушаю, – крикнул Верховенский, наливая себе рюмку.
– Господа, обращаясь к вашему вниманию, – начал вновь Шигалев, – и, как увидите ниже, испрашивая вашей помощи в пункте первостепенной важности, я должен произнести предисловие.
– Арина Прохоровна, нет у вас ножниц? – спросил вдруг Петр Степанович.
– Зачем вам ножниц? – выпучила та на него глаза.
– Забыл ногти обстричь, три дня собираюсь, – промолвил он, безмятежно рассматривая свои длинные и нечистые ногти.
Арина Прохоровна вспыхнула, но девице Виргинской как бы что-то понравилось.
– Кажется, я их здесь на окне давеча видела, – встала она из-за стола, пошла, отыскала ножницы и тотчас же принесла с собой. Петр Степанович даже не посмотрел на нее, взял ножницы и начал возиться с ними. Арина Прохоровна поняла, что это реальный прием, и устыдилась своей обидчивости. Собрание переглядывалось молча. Хромой учитель злобно и завистливо наблюдал Верховенского. Шигалев стал продолжать:
– Посвятив мою энергию на изучение вопроса о социальном устройстве будущего общества, которым заменится настоящее, я пришел к убеждению, что все созидатели социальных систем, с древнейших времен до нашего 187… года, были мечтатели, сказочники, глупцы, противоречившие себе, ничего ровно не понимавшие в естественной науке и в том странном животном, которое называется человеком. Платон, Руссо, Фурье, колонны из алюминия – всё это годится разве для воробьев, а не для общества человеческого. Но так как будущая общественная форма необходима именно теперь, когда все мы наконец собираемся действовать, чтоб уже более не задумываться, то я и предлагаю собственную мою систему устройства мира. Вот она! – стукнул он по тетради. – Я хотел изложить собранию мою книгу по возможности в сокращенном виде; но вижу, что потребуется еще прибавить множество изустных разъяснений, а потому всё изложение потребует по крайней мере десяти вечеров, по числу глав моей книги. (Послышался смех.) Кроме того, объявляю заранее, что система моя не окончена. (Смех опять.) Я запутался в собственных данных, и мое заключение в прямом противоречии с первоначальной идеей, из которой я выхожу. Выходя из безграничной свободы, я заключаю безграничным деспотизмом. Прибавлю, однако ж, что, кроме моего разрешения общественной формулы, не может быть никакого.
Смех разрастался сильней и сильней, но смеялись более молодые и, так сказать, мало посвященные гости. На лицах хозяйки, Липутина и хромого учителя выразилась некоторая досада.
– Если вы сами не сумели слепить свою систему и пришли к отчаянию, то нам-то тут чего делать? – осторожно заметил один офицер.
– Вы правы, господин служащий офицер, – резко оборотился к нему Шигалев, – и всего более тем, что употребили слово «отчаяние». Да, я приходил к отчаянию; тем не менее всё, что изложено в моей книге, – незаменимо, и другого выхода нет; никто ничего не выдумает. И потому спешу, не теряя времени, пригласить всё общество, по выслушании моей книги в продолжение десяти вечеров, заявить свое мнение. Если же члены не захотят меня слушать, то разойдемся в самом начале, – мужчины чтобы заняться государственною службой, женщины в свои кухни, потому что, отвергнув книгу мою, другого выхода они не найдут. Ни-ка-кого! Упустив же время, повредят себе, так как потом неминуемо к тому же воротятся.
Началось движение: «Что он, помешанный, что ли?» – раздались голоса.
– Значит, всё дело в отчаянии Шигалева, – заключил Лямшин, – а насущный вопрос в том: быть или не быть ему в отчаянии?
– Близость Шигалева к отчаянию есть вопрос личный, – заявил гимназист.
– Я предлагаю вотировать, насколько отчаяние Шигалева касается общего дела, а с тем вместе, стоит ли слушать его, или нет? – весело решил офицер.
– Тут не то-с, – ввязался, наконец, хромой. Вообще он говорил с некоторой как бы насмешливою улыбкой, так что, пожалуй, трудно было и разобрать, искренно он говорит или шутит. – Тут, господа, не то-с. Господин Шигалев слишком серьезно предан своей задаче и притом слишком скромен. Мне книга его известна. Он предлагает, в виде конечного разрешения вопроса, – разделение человечества на две неравные части. Одна десятая доля получает свободу личности и безграничное право над остальными девятью десятыми. Те же должны потерять личность и обратиться вроде как в стадо и при безграничном повиновении достигнуть рядом перерождений первобытной невинности, вроде как бы первобытного рая, хотя, впрочем, и будут работать. Меры, предлагаемые автором для отнятия у девяти десятых человечества воли и переделки его в стадо, посредством перевоспитания целых поколений, – весьма замечательны, основаны на естественных данных и очень логичны. Можно не согласиться с иными выводами, но в уме и в знаниях автора усумниться трудно. Жаль, что условие десяти вечеров совершенно несовместимо с обстоятельствами, а то бы мы могли услышать много любопытного.